Понедельник, 20 Февраль 2017 21:36

Иван Аксаков. Письма из Углича

Автор Однажды в Рыбинске
  • Порекомендуйте друзьям.

27-го октября 1849 года. Пятница. Город Углич

Не знаю, успею ли я докончить письмо к завтрашней почте, но на всякий случай, пользуясь свободным временем, продолжаю вам свое повествование об Угличе. Необыкновенно красив этот город! И что всего замечательнее: оригинально красив и не похож на прочие города. Главную его особенность составляет то, что он расположен не только на обоих берегах Волги, но и на 4-х оврагах или ручьях, протекающих в Волгу. Через овраги построены или просто набросаны мосты, мостов премножество, а вы знаете, какая вообще красивая вещь — мост.

На площадях, в разных направлениях стоят каменные ряды лавок с арками; Волга течет не прямо, а делает крутой поворот, почти острый угол, и с него поворачивает город. Древние церкви, мосты, овраги, Волга с крутым поворотом и зелень садов (воображаемая, потому что теперь листья опали) — все это дает необыкновенную прелесть общему виду города. Нынче на закате солнца я долго любовался им, любовался до тех пор, пока не пришли содержатели бойни, с которыми надо было толковать об акцизе, платимом в думу!..

Против моих окон есть церковь, в стенах которой закладено тело младенца, убитого лет за 200 перед сим или около этого. Изустное предание и рукописная угличская летопись, доведенная до 1713-го года, кажется, говорят, что в 1650 году (по крайней мере, мне так рассказывали) работник купца Чеполозова, будучи зол на своего хозяина, вздумал выместить свою злобу на сыне его, 7-летнем мальчике. В день семика, когда все шли прогуляться к «убогому дому» (об этом я разъясню ниже), вызвал и он ребенка для прогулки, затащил к себе, долго и жестоко мучил, наконец, убил самым варварским образом. Дней через 20 тело нашли неиспорченным, похоронили, и когда отец его, лет через 25, вздумал строить тут церковь, то открыли гроб и увидали, что тело осталось нетленным. Донесли ростовскому митрополиту Ионе Сысоевичу, который однако же не обратил особенного внимания на это донесение, не приказал сделать надлежащего освидетельствования, но велел, впрочем, тело заложить в церковную стену. С того времени и до сих пор угличане усердно служат панихиды по маленьком Чеполозове и почитают его святым.

Угличу хочется иметь у себя еще святого отрока, невинно пострадавшего. Я не отвергаю в этом случае народной уверенности, но или судьба Углича такова, или, наконец, это все подтверждает то, что я вам и прежде писал, именно, что образ малолетнего страстотерпца Дмитрия, как называет его церковь, образ, так горячо и усердно ими любимый, постоянно присущ их памяти и затмевает собою другие строгие образы церкви и лики святых.

О другом святом, право, и не услышишь в Угличе, а маленький Чеполозов повторял им собою историю Дмитрия. Впрочем, опять говорю, я вовсе не отвергаю истинности и этого события.

Да, теперь о семике. Может быть, вы знали, но я не знал, что до 1770 года существовал в разных местах России, в том числе и в Угличе, такой обычай: всех «несчастно умерших» (т.е. насильственною или случайною смертью) в течение целого года не хоронили, но складывали в убогий дом, где трупы и оставались до семика. В этот день их погребали. Мне рассказывали это те, которым передавали это очевидцы; говорят — есть еще в городе и такие, которые это помнят. Екатерина уничтожила этот вредный обычай.

Знаете ли вы, какая промышленность процветает в этом древнем городе? Колбасная и холщевая! Здесь множество колбасных заводов; я хотел что-нибудь вывесть на память этого города, что-нибудь особенное, ему принадлежащее; образов здесь не делают, хотя и есть один иконописец, поэтому я искал чего-нибудь из других изделий, спрашивал и бритых, и брадатых, и все указывали на угличские колбасы, отправляемые в большом количестве в Петербург.

235

Я назвал вам в последнем письме мещанина Серебренникова раскольником. Так говорили мне об нем. Но познакомившись с ним ближе, я убедился, что он вовсе не раскольник, а занятия его заставляли предполагать в нем раскольника. Он здесь умнее всех, и потому его и не любят граждане. Это человек очень замечательный. Мало способный к торговле, как с презрением отзываются о нем купцы, он — живая летопись города — знает историю каждого камня в нем и любит старину, но любит ее как ученый, отделяя ее от живого своего быта.

Странное дело, а кажется так: Углич — историческая местность, полная Древних воспоминаний. Но вся эта сторона Углича для массы его народонаселения превратилась в одно религиозное предание, стоящее вне живого быта; от этого угличане хотя и набожны, но вовсе не более связаны с древним бытом, чем жители Рыбинска и других городов. Бритой молодежи здесь даже больше, чем в Рыбинске, где купцы богаче и самостоятельнее; общинный характер представляет здесь жалкое явление, о чем я буду писать после.

Эта же историческая местность создает и таких людей, изыскателей старины, любознательных, как Серебренников. Вы найдете это в каждом древнем городе. Я знаю одного в Ярославле и, верно, найду подобных же и в Ростове. Но отрешенные от непосредственной связи с древним бытом, они уже являются в отношении к нему как люди сознающие, любознательные, анализирующие.

Вчера явился ко мне этот мещанин (между прочим, он ходит в русском платье и с широкою бородой) и удивил меня, признаюсь, просьбою сделать обществу предложение следующего рода. «Мы все, — говорил он, — и я в том числе, подаем каждую субботу нищим, но число нищих не уменьшается, потому что подаем зря и подаем большею частью недостойным и обманщикам, между тем как истинные бедные, больные и престарелые или не хотят таскаться по окнам, или же не в силах и добрести до чужих дворов. А потому не лучше ли будет, чтоб каждый сосчитал, сколько в течение года он передает через окошко (у купцов это делается довольно аккуратно) и эту сумму вложил бы в общий складочный капитал, который таким образом и должен составиться; затем выбрать из среды себя несколько человек, учредить комитет или вроде этого, который бы подлинно розыскивал о всех нищих и раздавал бы пособия истинно нуждающимся и проч.» Словом, повторил общие уставы подобных учреждений в Москве и в Петербурге, учреждений, с которыми он, впрочем, не знаком.

Это меня поразило. Да как же, брат, хотел я сказать ему, а статья Константина?… Разумеется, я этого не сказал, но вспомнил тебя, Константин, тотчас. Вспомнил и свои слова, сказанные в моей статейке, что мы почти готовы ревновать к современности, если она выставит такой вопрос, о котором не задумывалась старина! Подумал я также, что слишком мы решительны в своих выводах a priori (изначально, до опыта (лат).) о русском народе, что, изучая народ по древним памятникам, мы сами себе ставим рамки — слишком правильные, по-видимому же строго логические, как иностранцы, слишком правильно говорящие на чужом языке; подумал — не посягаем ли мы черезчур на свободу жизненного народного тока, если это выражение не покажется слишком вычурным…

Я не имею твердости убеждений Константина, решился смиренно, без взглядов a priori изучать современные явления и факты и признаюсь, поколебалось во мне многое, оробели мои умствования, потерял я веру в свои выводы. Выдвигая какое-нибудь положение, я говорю, как Каролина: «Да, может быть, а, может быть, и нет!» Ужасный 1848 год и просто жизнь в ком не поколебали веры в человеческие истины… Неужели ты не почувствовал их ударов? Но что касается до внутреннего моего духа, то он прожил тяжелое, удушливое время, — да и теперь нелегко.

Впрочем, все это не может относиться к одному случаю серебренниковского предложения. Да и статья Константина направлена больше против веселой и пошло-общественной благотворительности. Я спросил Серебренникова: охотно ли примет это общество? «Едва ли, — отвечал он, — сомневаюсь; народ-то здесь такой, не любят новости, темный народ, не понимающий». — Я хотел возразить ему, что они, т. е. граждане, желают, может быть, чтоб благотворение совершалось втайне, каждым от себя, но вспомнил, что это возражение было бы слишком натянуто. В самом деле, никому и при общественной благотворительности не запрещается благотворить втайне, и не это чувство заставляет не желать нововведения. Не тайная благотворительность — грошевое подаяние нищим, которое ввелось непременным обычаем. Я насмотрелся на это нынешним летом. Делом этим занимается всегда хозяйка; нищие являются огромной толпою и получают каждый не более гроша меди; если дается копейка серебром, то нищий обязан дать сдачи; нищенки же обыкновенно пускаются в разговор с хозяйкой и передают ей разные новости и сплетни. Все это делается совершенно холодно; нищие даже уже не притворяются; получивши долю, они шибко толпою же отправляются к другому раздавателю, где та же история. Эта хозяйка готова, как в Романове, закабалить девку лет на 20 к себе в услужение, в уплату 100 рублев ассигнациями; эти нищие и нищенки по вечерам пьянствуют или развратничают, чему я сам был очевидцем в Рыбинске.

«Всего труднее будет согласить старообрядцев», — сказал я. «Старообрядцам, — отвечал он, — можно возразить, что и по Кормчей книге, которую не могут не уважать старообрядцы, велено нищим иметь непременно свидетельство от епископа». — Он просил моего содействия, надеясь на влияние мое как чиновника. Я подумал, подумал и написал об этом бумагу двум градским головам, здесь и в Рыбинске, требуя мнения их и общества по этому предложению.

Сын Серебренникова также заставлял не раз меня задумываться. Я был у его отца в доме; старый бедный дом, каменный, о 3-х комнатках; в одной из них живет сын Серебренникова. Когда я взошел к нему, то подумал, что попал в кабинет ученого. Книги, книги, рисунки и бумаги, все это, столько чуждое мещанскому быту, было тут.

236Сын Серебренникова, молодой, еще очень молодой человек, с постоянно серьезной, задумчивой и грустной физиономией, ходит в немецком платье и с бритою бородой… Видно, что этот молодой человек томится жаждою просвещения, страстно любит свои занятия, но не имеет средств (денежных) и, как видно, он, должно быть, нередко предается горькому ропоту. Я было упрекнул его в том, что он не ходит по-русски, но в душе своей совершенно понимал и извинял его и сам бы сделал то же. В этом платье ему везде и ко всем более доступа, в этом платье с ним обращаются учтивее, наконец, это платье людей просвещения. Он взял у отца своего все, что тот мог передать ему из своих знаний, перечел всю библиотеку уездного училища, выбрал из уездных учителей все, что они в состоянии были сообщить ему, но этого мало ему. Он читает древнее письмо грамот совершенно свободно, занимается русской археологией усердно, но любит ее как науку, а желал бы вообще просвещения. В ком пробудилось сознание, кто вышел из этого общего цельного быта масс, тот, покуда не исчерпает весь мир сознания, не поймет важности и истинности верного, хотя бессознательного чувства простого народа. Я заметил, что молодой Серебренников с глубоким презрением смотрит на своих собратий купцов и мещан, на их невежество и пр. Все это очень понятно. Мы, просвещенные просвещением, измученные сознанием, обессиленные анализом, мы желали бы иногда воротиться к здоровому состоянию народного духа, мы с уважением смотрим на бессознательную и «невежественную» толпу, как на магнитную стрелку, которая верно указывает путь, которою можем поверять себя… Но вот человек из этой же толпы, который, напротив того, жаждет всеми силами души попасть в ту же болезнь, в которой и мы находимся!

С каким заметным внутренним трепетом произносит он слово просвещение! И хоть он говорит, что «любит свое, родное», но наше уважение к народным явлениям, к авторитету народному, ему не понятно. Все это так и должно быть. В самом деле, в своем кругу он не найдет людей, ему сочувствующих. Я сам слышал насмешки купцов и мещан над этими Серебренниковыми за то, что они, полюбивши книги, упускают торговлю, что они «неспособны к торговым делам…». А мир просвещения так великолепен кажется ему издали, он не видит его пошлости, лезет на опасную и скользкую дорогу и, может быть, поскользнется. Я заметил в нем некоторое равнодушие к религии… Само собой разумеется, что я его не останавливал в его стремлении и не говорил ему того, чего теперь он понять не в силах, но как скоро он произнес мне слова: Европейское просвещение, я указал ему на современное состояние Европы и предостерег его, чтобы он на пути к просвещению держался бы Веры и Церкви как якоря13: в противном случае поток унесет его. Дай Бог, чтоб мои слова ему пригодились. — Каким трудом, какими долгими сбережениями достались ему все эти книги! Сколько бы еще он хотел приобресть! Средств нет! Надо жить, надо торговать, надо иметь деньги, чтоб откупиться от рекрутства. У него, кажется, прекрасные способности и к рисованью, все это самоучкой. Впрочем, я посоветовал ему зимою побывать в Москве, чтоб познакомиться с некоторыми людьми, которые могут доставить ему книги и другие способы. —

А ведь хорошая задача была бы для повести и для драмы — изобразить эти две противоположности: пресыщенное европейское просвещение, сознающее свою гнилость, и молодую жажду просвещения, дерзко и безрассудно разрывающую связь с тем цельным и здоровым бытом, которого не коснулось просвещение (само собою разумеется, что я не говорю тут о просвещении светом веры: это другая статья, это другой вопрос о том, в каких отношениях между собою находятся религиозная сторона христианского народа с невежеством того же народа и как они взаимно друг на друга действуют?).

Здешние холщевники употребляют между собою в торговле особенный язык, не похожий, впрочем, на офенский, как уверяют. Некоторые слова чисто татарские. Так как Серебренниковы занимаются холщевою торговлей, то я поручил молодому собрать мне слова этого языка. —

На этой же неделе я был на одном пироге, на котором было человек 50 купцов. Замечательного ничего не было. Слышал я только, как некоторые старики сознавались в «своей глупости», именно в том, что лет 25 тому назад встретили они сильным негодованием и ропотом разные нововведения Безобразова, мощение улиц, исправление дорог, а теперь не нахвалятся и благословляют его.

Теперь о раскольниках. В здешнем городе их очень мало, меньше, чем в Рыбинске, человек 10 мужчин, не более, но зато трое из них столбы раскола во всей губернии. Это купцы Выжиловы и Долгов. Выжиловы беспоповщинской секты; у них в доме живет несколько старух и вообще женщин, вроде женского монастыря, как это беспрестанно встречается у беспоповщины. Все эти бабы отдали Выжилову свои капиталы, и он один из богатейших. Недавно за то, что он выстроил молельню без разрешения правительства, решением Комитета министров его велено посадить в тюрьму. Он почетный гражданин и купец 2-й гильдии. Приговор еще не исполнен. По моему мнению, его уже лучше было бы просто переселить за Кавказ. Здесь же исполнение этой временной меры придаст ему более святости в глазах раскольников. Эти три раскольника составляют исключение из общего характера раскола Ярославской губернии, раскола подлого, трусливого, двоедушного. Они же — явно и дерзко исповедуют свои заблуждения и, само собою разумеется, стараются всячески заманить православных в свой толк.

Я сам увидал в газетах, что в Симбирске вице-губернатором назначен Муравьев: ни Погуляев, ни Гриша не получили этого места. Впрочем, как я и писал, эти места даются только своим, т. е. министерским. Еще важная новость: смерть Димитрия Петровича Бутурлина.

Пришла почта и привезла мне еще письмо от Вас, милый отесинька. Благодарю Вас очень за Ваше постоянное писанье. От маменьки же из Москвы я не получил ни одного письма. Вы спрашиваете: долго ли я пробуду в Угличе? Я хочу непременно к половине ноября воротиться в Ярославль, а потому Вы позже 8-го ноября не адресуйте в Углич, а пишите в Ярославль. Теперь я стану писать вам отсюда по субботам, значит, письмо в середу должно приехать в Троицкий посад. О Самарине буду писать в другой раз. Пора кончить. Вы извещаете меня о болезни Хомякова и предлагаете писать к нему. Если найду время, то напишу; впрочем, вы бы могли лучше всего послать ему несколько моих писем, Например, об Угличе, оба письма. Я даже бы желал этого; желал бы даже сообщить их и Самарину. Прощайте, мой милый отесинька и милая маменька, будьте здоровы, цалую ваши ручки, обнимаю Константина и всех сестер.

Ваш Ив. Акс.
http://rybinsk-once.ru/ivan-aksakov-pisma-iz-uglicha-2/

Прочитано 424 раз